Лир редко подходил к окну посмотреть, что за ним. Он ненавидел этот город и этот мир.

Впрочем… в этой жизни у человека всегда есть выбор. Между скверным и очень скверным: или попасть в наезженную колею и плестись в ней в упряжке с толстомясой супругой, волоча тяжеленный воз с детьми, домашним скарбом, родственными обязательствами, тихими полуизменами, преферансом по копеечке, лысиной, животом, прокисшими щами, блошливой кошкой — любимицей полоумной тещи, плестись без цели и смысла до самой добропорядочной кончины… Это — не бегство от одиночества, это ожидание беззубой старости и унизительной смерти — только кажется, что чем большим количеством крючков из дач, машин, любовниц и обязательств ты зацепишься за жизнь, тем позднее прибредет костлявая тетка…

Забывая, что каждый и рождается и умирает в одиночку. Слабым и беспомощным. Прах — человек и потому возвращается в прах, из которого вышел.

В этой жизни у человека всегда есть выбор. Можно все сделать не так: просто упасть в пустую неприкаянность независимого одиночества и выть от тоски… Когда жалость к себе не с кем разделить, когда мир постепенно сужается до размеров стен жилища-обиталища, но не дома… И это не зависит ни от количества денег, ни от блеска, какой имеет твоя жизнь в глазах окружающих. Что ни выбирай, все скверно. Впрочем, люди тщеславны: при любом исходе усилий они наклеивают на лица модные целлулоидные улыбки в международном стиле «cheese» и всем естеством изображают если не полное счастье, то довольство, заставляющее ближних завидовать. Чужая зависть — как пластырь на незаживающей ране собственного неудовлетворенного тщеславия и незадавшейся жизни; люди завидуют видимой атрибутике успеха. Хотя… есть еще власть. Но… никто никем в этой жизни не правит, а правит — жестокий закон стада, где задние напирают на передних, топчут оступившихся или ослабевших и рвутся, рвутся из последних сил, чтобы быть первыми в этой гонке, называемой жизнью… Первыми пред толпой, троном, временем, вечностью, смертью… Первыми перед воротами живодерни.

А когда запах чужой крови уже щекочет ноздри, когда приходит ясное понимание, что скоро твоя собственная жизнь унесется быстрее мимолетной летней тени и то, что от тебя останется, вовсе не будет тобой — лишь мертвой оболочкой, полной нечистот и требухи, — упираться уже поздно. Твое время уже закончилось, и никто не отметит это, как и на старте, звоном медного колокола. Живодерня — живодерня и есть: все прозаично, размеренно, буднично. Это только для тебя твоя смерть — событие, для остальных… Для кого — случайность, для кого — досадное недоразумение, для кого — некая философичная данность. И то, как ты прошел через свое время, уже не оправдает ничего в прошлом… Или — оправдает?

Лир откинулся в кресле. Черная туча, казалось, закрыла полнеба. Вот оттого и мысли столь бессвязны и черны, что кажутся бредом сумасшедшего. В пустыне. Ну да: мир — пустыня, в которой каждый старается оттянуть миг небытия. И каждый оказывается в конце концов побежден, ибо даже победитель не получает ничего.

Лир ненавидел. Ненавидел этих людей, этот город и этот мир. Вернее… Это даже нельзя было назвать ненавистью: это было презрение. Ко всему. К строениям, к деньгам, к людям, к тому, как эти животные, движимые стадным инстинктом, позволяют собою манипулировать — и как жаждут властвовать!.. Впрочем, он был человеком, и ничто не было чуждо ему, особенно пороки, вот только с годами из всех доступных развлечений осталось только одно: власть. Впрочем, эта игрушка стоила всего остального. Но не сегодня… Сегодня Лир не мог заставить себя отойти от окна: стоял, всматриваясь в грязноватую дымку, словно пытаясь высмотреть что-то, ведомое лишь ему одному, что-то значимое… То, от чего зависела его жизнь.

Сегодня Лир боялся. Боялся смертельно, не понимая ни источника своего страха, ни его причины. Предчувствие? Страх накатывался волнами холода, в одно мгновение обращая его, Лира, в недвижную ледяную статую. Ему казалось, что и сердце перестает биться, и кровь застывает, становится вязкой и густой, как мазут, и сосуды, сжавшись в пароксизме страха, не пропускают кровь к мозгу, и тот начинает галлюцинировать, представляя выдуманное сущим… Лир боялся. Но это его даже развлекало. Может быть, потому, что страх — единственная сильная эмоция, способная развеять скуку пережидания жизни и заставить жить?.. Страх сильнее власти? Ну конечно! Власть человечья конечна, самый влиятельный владыка, посылающий на смерть миллионы воинов, не властен над собственной смертью: нечто, чему нет объяснения, отнимет и его жизнь, и его корону не по праву и не по закону… По прихоти.

Случая, судьбы, рока?

Лир маялся. И эта маета пугала его горше страха. Он знал: так маются на войне солдаты перед тем, как их настигает смерть. Или — это просто старость?..

От окна он отошел, как пьяница от бутыли с кьянти. Чего ему бояться? Маэстро мертв, это теперь доказано, его, Лира, власть, восстановилась в куда более обширных, чем ранее, пределах и покоилась на таких грудах золота, что… А то, что она была тайной, только придавало обаянию этой власти особый аромат, тонкий и изысканный. И все же, все же…

Дверь неслышно отворилась, строго одетая женщина средних лет вкатила сервировочный столик, постояла с полминуты, ожидая, не будет ли особых распоряжений, и, не дождавшись, молча исчезла за дверью. О том, что она вообще была в этой комнате, напоминал лишь аромат свежесваренного кофе и горячих булочек. Пора второго завтрака.

Лир подошел к столику, раздумчиво взял булочку, разрезал, приготовился намазать ее маслом, отложил, налил из джезвы в чашечку густой горячий кофе, отхлебнул… И — едва не выронил ее из рук: ему почудился запах горького миндаля, какой бывает при добавлении в пищу цианидов… Холодная испарина мигом обметала лоб Лира, сердце ухнуло куда-то вниз, как в пропасть, ноги подкосились сами собой, и он буквально свалился в кресло, выпустив из пальцев точеную белую ручку… Чашка упала на пол, бурая жидкость, дымясь, впитывалась в ковер, а Лиру казалось, что на шею ему накинули удавку, и он задыхается… Нет, умом он понимал, что, глотни он цианида, уже давно лежал бы обездвиженно на этом самом ковре… Он понимал, но… ум отказывался повиноваться логике, сейчас он подчинялся эмоциям. Ведь жизнь так коротка и… Может, ее у него, Лира, не было, совсем не было? Так, невнятный сон неизвестно о чем… Нет, когда-то, давным-давно, была и рыжая девчонка, и лукавство в ее глазах, и что-то еще…

Жизнь так коротка…

Жизнь ведь так коротка и печальна — Все мы можем с тобою позволить:

Эту ночь, безоглядно-венчальную, Ни к чему нелюбовью неволить.

Подарю тебе звездные полночи, Забытье или счастье минутное, Позабытость пленительной горечи, Ликованье бесстыдно-распутное, Подарю удивленность желания, Веселящую глупость похмелья, Запоздалую сладость раскаянья, Молчаливый покой утомления.

Невесомую дымку рассветную Ночь приблизит, туманом играя, Красоту, в суете незаметную, Ты увидишь, глаза открывая…

Утро вспыхнет зарницами дальними, Будет ветер листву беспокоить…

Эту ночь, безоглядно-венчальную, Ни к чему нелюбовью неволить.

Странное, зыбкое, давно забытое очарование вдруг охватило Лира, и это очарование вдруг показалось ему болезнью, сродни сумасшествию… Любовь? К дьяволу! Мир жесток и уродлив, и как ни старайся украсить его иллюзиями… Лир оглядел серый кабинет, где по углам затаились неясные тени… Он ощущал вокруг странную, пугающую пустоту; мрак будто сгустился вокруг, стал осязаемым, завил, заплел Лира в свой липкий кокон, и Лир застыл, замер, боясь пошевелиться и чувствуя рядом лишь близкое присутствие чего-то жуткого…

К дьяволу! Лир подошел к бару, налил коньяку в тяжелый хрустальный стакан, выдохнул и выпил коллекционный напиток легко, как воду. Постоял, прислушиваясь… Нервы чуть обмякли — словно натянутые, готовые оборваться струны превратились в вязкие веревочки из теста, они провисали безвольно в черном и пустом пространстве… Лир тряхнул головой, прогоняя наваждение.